66,33 ↓ USD
75,58 ↓ EUR
97,97 ↓ 10 CNY
20 января
Воскресенье

Общество

Юрий Кашук – 70 лет

Русский поэт и житель Приморского края Юрий Кашук родился в 1937 году. Завтра, 30 октября, ему исполнилось бы 70 лет. Влияние, которое Юрий Иосифович оказал на формирование особой литературной зоны во Владивостоке и в Приморье, его фактически удавшаяся попытка создать свою поэтическую школу и, разумеется, собственное поэтическое творчество – все это делает фигуру Кашука несомненной величиной в русской литературе конца ХХ века.

К 70-летию со дня рождения Юрия Кашука (1937-1991), кего младший коллега, представитель совсем другого литературного поколения, Александр Белых представил свои размышления о поэте в предлагаемого вам текста.

Дорога к забвению

Александр Белых

Поэт не вечен.

Стих его не вечен.

Но от смерти лечит

пространство русской речи

и время русской речи.

Человек укореняется на своей земле через слово. Вообще-то говоря, и земля тоже обживается словом, привыкает к нему, и уж потом никак это слово не выкорчевать из почвы, как не переименовывай. На дальневосточной земле со скудной поэтической памятью и краткой русской историей каждое слово должно было бы бережно сохраняться нами. Но не так-то было...

Слово Юрия Кашука забылось уже в следующем поколении, сразу после смерти в 1991 году, 15 января. Не помню, чтобы кто-то из молодых да амбициозных поэтов девяностых вспомнил его имя. Не слышал: "А ты читал?.." Поэт оказался ненужным. Это было время отторжения. Опыт его остался невостребованным. Культурный слой смыт тайфуном. Дальневосточная почва выветрилась. Он прошёл путь от поэзии, которая была эквивалентна в его мифологеме личной памяти, к забвению.

Собой не обременяй

спрессованную память века.

Подробности твоих дорог

пускай укроет подорожник.

Идут иные времена.

Взойдут иные имена.

Им выполнять иной урок,

им этот опыт - не помощник.

Архивной памяти обманка

нас не поможет разгадать.

Мы - поворотный день земли,

мы - тьма, беременная светом.

От генетического банка

процентов сроду не видать.

Мы были, пели и прошли.

Кто больше смог на свете этом?

Я не знаю подробностей его биографических дорог. Он принадлежит поколению моего отца. Две книжки стихов - "Надежда" (1977) и "Второй виток" (1981), которые я случайно подобрал в артёмовской районной библиотеке, изобилуют любопытной географией странствий Юрия Кашука. Это московское декабрьское небо 1944 года, Сибирь, село Гуран, город Тулун, Миус-река, Азовское море, Таганрог, ул. Канатная, 2 и дом на бывшей Полицейской, Каменка, Владивосток, улица Первая Морская, Итуруп, Буссоль, Парамушир, Эримо, бухта Звёздная, бухта Русская, Шикотан, Бристоль, Камчатка, Исиномаки, Большой Шантар, залив Рок, остров Уединения, бухта Ложная, бухта Отрадная, мыс Опасный, мыс Край Света, мыс Повортный, мыс Страха, пролив Сомнения, залив Аляска и даже линия перемены дат...

Все эти названия приобретает некое символическое звучание, как бы наполняются двойным смыслом. Его стихам они придают вектор странствия - в неведомое. При этом он всегда знает пункт своего назначения. Думаю, что это, конечно, не порт приписки, скажем, Итака, а поэзия. Однако в стихах не встретил ни одного намека на Улисса, никаких античных, "культурных" ассоциаций и реминисценций (а ведь Александр Герцен давал повод, назвав эти тихоокеанские места "Средиземным морем будущего"). Юрий Кашук вспоминает имена реальных негероических людей - маячника Володю "на маяке Край Света", безымянных тралмастера, механика из рефмашины, крабаловов на Шикотане, штурмана Олега. Даже противостояние человека и стихии подано буднично, без романтической экзальтации.

Между музыкой и восьмибалльным штормом -

хрупкое качанье переборки.

Всплески и отливы чистых звуков

под ударами волны в иллюминатор

превращаются в такой же голос,

как и сивуча рокочущий ревун,

как и чаек детский плач,

как вой циклона в наших мечтах...

Между музыкой и ураганом "Ирма"

только мы в железной лодке -

нитка связи,

трос швартовый,

шов сварной.

Однако в начале этого пути его поэзия следует завету старомодной литературы:

Произнеси, запечатлей,

останови теченье дней -

всё, что во времени хоть раз

коснулось рук, коснулось глаз.

В былые дни дороги нет,

и лишь запечатлённый свет,

пробивши лучиком года,

нас согревает иногда.

Этот фрагмент стихотворения 1973 года, без двух первых четверостиший, под названием "Поэзия", в следующей книге 1981 года был переосмыслен, переименован "К старинному портрету", и дополнен заключительными восемью строками.

Как знать, каких достигнет вод

твой неумелый перевод,

в какие бездны дальних лет

пробьётся этот робкий свет

и кто, наследующий нам,

по самодельным письменам

узнает нас, сойдёт с высот

и свой привет произнесёт!

Речь снова заходит о забвении и памяти. У нас ещё на слуху его ироничное определение поэзии: "архивной памяти обманка", из которого следует горькое заключение - "нас не поможет разгадать". Поэтому-то поэзия сопровождается у Юрия Кашука двумя враждебными друг другу сёстрами, но милосердными для автора:

Соединённые миры

Везде и всюду с нами -

Две милосердные сестры,

Забвение и Память.

Два ставня одного окна

И два крыла в полёт.

Из боя вынесет одна -

Другая в бой пошлёт.

Одна твердит тебе: родной!

Другая: дорогой!

И всё, что ведомо одной,

Неведомо другой.

Совместны воля и покой,

Как заводь и река,

И рядом с жаркою рукой -

Прохладная рука.

Стихи его не мрачны, несмотря на перипетии судьбы типичного шестидесятника. Они и не "бодры и веселы", но в них есть непонятно на чём основанная наивная вера безбожника в возможность преодоления смерти. "И в мире есть любовь, и смерти нет". Ибо "...всё, что ни есть - от любви, звёзды, деревья и звери". Это вера поэта, осознающего себя соавтором мира. "Море и дорогу, людей, деревья, камни, звёзды, мысли я впитывал. Я был соавтор лет". Пусть это литературная поза, жест, маска. Это, должно быть, оптимизм советского человека. Он был искренне верующим коммунистом, хоть и исключённым из плотных партийных рядов. Правда, потом был восстановлен, иначе как бы он работал первым помощником капитана на научно-поисковом судне. Была такая политическая должность на советских судах - помполит...

Всё ново под старой Селеной

сейчас и во веки веков.

Минуту назад во Вселенной

быть не было наших стихов,

А с этого самого мига

неполно без них бытиё.

Идёт сотворение мира,

меняется наше жильё.

Я этого мира соавтор;

такая настала пора:

меняется дальнее завтра

и давнее наше вчера,

меняются милые лица,

крошится глухая стена.

А счастье ещё состоится -

для всех

и во все времена.

Архив поэта не собран. Союз писателей не стал заботиться о каком-то там владивостокском поэте. Он не был членом "ихнего" союза. Его туда не подпускали, не любили, какие-то идеологические грешки водились за ним, или из ксенофобии. После венгерских событий 1956 года за вольнолюбивое речетворство, за студенческий ропот против советских танков был изгнан из МГУ, с мехмата, и спасался бегством в дальневосточной тайге. Империи он не оппонировал (если уместна эта параллель) как Иосиф Бродский в архангельской ссылке. Хотя они люди одного поколения. Говорят, что архив его ранних стихов до сих пор хранится у Натальи Солженицыной, в девичестве Стекловой, с которой он водил близкое знакомство в московскую студенческую пору. Напротив, он очень хотел вписаться в советскую систему ценностей. Старался. По стихам видно, что старался. А другой-то не было. Кроме поэзии. И тут был разлад. Видимо, эти противоречия между системой и поэзией он старательно прятал. Правда его поэзии не преодолевала ложь политической системы. И ощущал свою скромность в присутствии Поэзии - "безымянным переулком мелким дождичком идти".

Из окошка - запах булок.

Время нить свою прядёт.

Безымянный переулок.

Мелкий дождичек идёт.

Он идёт мне прямо в руки

с мая и до сентября.

В сито самой мелкой муки

просевается заря.

По своей идёт охоте,

без особенных задач.

Понемногу он проходит

в зону пригородных дач,

шелестит Зелёной Гривой,

зарывается в траву...

От походки той счастливой

я его не оторву,

я уйду к своей погудке:

в необдуманном пути,

в безымянном переулке

мелким дождичком идти.

Это стихи из цикла "Напевы", из книги "Второй виток", и все они мне нравятся. Они действительно поются. Илья Фаликов в эссе "Экстремальная музыка" пеняет своему другу по Владивостоку, за стихи в "Литературной газете", опубликованные в 1987 году (заметим: в разгар перестройки) под названием "Моя партийная работа". Есть такое стихотворение в книжке "Второй виток". Называется "Общее дело". Оно ли было там опубликовано, не знаю. Оно как будто бы программное, уже с другой поэтической декларацией, нежели той, что требовало запечатлеть мгновение. Не смотря на "советское" содержание, оно мне симпатично за антипоэтическую наглость.

Политработа

плохо укладывается в ямб.

Не лучше и в другие известные мне размеры.

Мало поэзии в цифрах финплана,

не ночевала она

в оптовых ценах и поисковых прогнозах,

в справках и постановлениях.

Пусть те,

кто смотрит на дело со стороны,

наблюдает работу с целью описания, -

пускай они

открывают поэзию

в слизи тралового кутка,

в яме рыбного бункера,

в грязи забитого шпигата

или повестках дня.

Я им не судья.

я не очевидец, а участник,

и знаю точно:

поэзия только в самом человеке.

Это он

берёт инструкцию,

в которой ни грана поэзии,

входит в вонючую тукомолку

и -

по брови в тавоте и ржавчине,

по уши в смрадной жиже -

прессует муку в круглые жмыхи

и не думает, что это красивое дело.

он наполняется ладом,

он думает, как получше

сделать свою работу, -

и он становится выше,

он становится больше,

он делает общее дело,

хотя он в цеху один.

И его пронзает мелодия,

ритм и безмолвный напев,

и это звучание вливается

в общую музыку мира.

А сделать, чтоб каждый рабочий,

будь он токарь или биолог,

эту партию вёл сознательно -

вот в основе политработа:

миллион или десяток ноток

слить в одну всеобщую песнь.

Так не пишется в протоколах

и печатных стихотвореньях,

да и вовсе это не нужно -

говорить, называть, объяснять,

что политика и поэзия -

просто формы общего дела.

В стихах его видна не стихийная природа, а продуманная работа ума, мастеровая рука ремесленника - чтобы извлекать музыку, нужно умение. Рацио преобладает над интуицией. И это понятно - он ведь физик, "многоумная голова", неприученная к моленьям. Это отразилось на поэтике стиха. Может быть, философский камень поэзии он и не изобрёл, но хуже стихи от этого не стали. Кристалл памяти в его руках сверкает яркими подробностями бытия, будто ими можно заслониться от смерти. Не слово владеет им, а он пытается овладеть словом. Зато ему дано седьмое чувство - чувствовать движение времени "как реку, как ветер":

Всё прошлое - светло и мило.

Пустыня помнится как сад...

Как много будущего было

немного лет тому назад!

Стремительно и безвозвратно

перетворяется с утра

моё урановое завтра

в моё свинцовое вчера.

И чувством, новым человеку,

движенье времени во всём

я телом чувствую, как реку,

как ветер, чувствую лицом.

Я жил? Быть может. Наяву -

лишь эти звёзды, эти лица

в которых вижу - я живу!

Свинец и кровь уже прошли,

уран и кровь ещё не стали,

но длится жизнь, и время в ней

то рвёт, склёпывает звенья.

И полон я благоговенья

перед любовью этих дней.

Чувствовать время - это, значит, чувствовать малость вещей, их бытие, восполнять их память. "Камня забвенье и память травы/ реанимируй!". Это задача поэта, пафос его творчества - победить небытие. Без этого нет "живой жизни", течения времени, вечной переменчивости. Время, память, забвенье - в одной связке. "Время есть отношение бытия к небытию" (Достоевский). Как видим, мир его вещественен, зрим, осязаем - и даже время, и даже небо. И язык его вполне земной, шероховатый, мозолистый. Ибо это язык не только слова, но и рук. Руками можно осязать время - трогать вещи.

О, как пело и что лепетало

мне доступное небо - в руках!

Слов таких никогда не бывало

ни в каких неземных языках.

Что мне все развысокие души,

что мне высшее их бытиё -

если можно припасть и дослушать

беззаветное

тело твое.

Слово его рукотворно. Поэтому-то поэзия - его ремесло. Не случайно он руководил литературным объединением под названием "Мастерская", из которой вышел целый выводок поэтов, втихомолку помнящих своего учителя, умудрившихся остаться в своём времени - за линией перемены дат, в восьмидесятых годах.

Сурова жизнь,

но всё-таки певуча!

и тем её мелодия верней,

чем строже слух.

А мы в ней - только случай,

и нам уже

не повториться в ней.

Прекрасные мгновения и лица,

желание и право говорить,

и даже эту жажду повториться -

увы, мой друг, уже не повторить.

........................................

Вобрав деянье и благоговенье,

соединив

случайные черты,

о жизнь земная, вечное мгновенье,

как беспощадна и прекрасна ты!

Ещё одна интенция его поэзии - это неразделимость. Неразделимость памяти всех вещей. Вот почему стих его проделывает обратный путь "от завершённости к началу", "к морю дождинкой", "к началу любви", к детству, к музыке. Собственно, это и есть путь поэзии. Песок - один из образов забвения в его стихах. Поэт в некотором роде археолог, он раскапывает пески, чтобы помнить.

Прошедшее - неповторимо...

Но дней набита колея:

плывут по траверзу Курилы,

Курилы, молодость моя...

Ещё, чадя китовым жиром,

горели в небе каганцы,

но набухал за Кунаширом

рассвет и заводил концы

на кнехты высвеченных скал,

на белоглавые вулканы.

Луна светила вполнакала,

совсем, как память.

Я искал

знакомый берег...

Жизнь назад,

моим двадцатилетним летом,

здесь был китовый комбинат;

тут время пахнет спермацетом,

и до сих пор ожоги лет

затягивает новой кожей...

Но в бухточке, такой похожей,

причала нет.

Пустынно, холодно, просторно.

А на причальной полосе -

все, что выносит после шторма,

и все, кого выносит, все:

медуз расплавленных стекло,

хребтины, панцири и клювы,

круги, плоты, обшивки трюмов -

от тех, кому не повезло.

Через ручей с былым мостом

в посёлок выйду - и увижу

в песке затопленный по крышу

тот самый

пятистенный дом.

И чайка с криком заполошным

слетит с резного петушка,

когда, прошедшим запорошен,

шагну на дюну с чердака...

А мне

в пути отца и сына

ни дня судьба не повторит.

Над мачтами

неугасимо

звезда потухшая горит.

Свет от потухшей звезды - ещё один из образов памяти. Память - вот источник его речи. Когда она "говорит", нелепо молчать поэту. Поэт не только соавтор мира каждой своей строчкой, но и творец самого себя. Ключевые слова в словаре поэта - море, земля, небо, память, музыка. Они прочитываются как категории. Это его "пять элементов", благодаря которым "с миром душа равновесна", то есть со всей вселенной. Каждое из этих слов можно расшифровывать и конкретизировать - пусть его новый читатель проделает эту работу самостоятельно. Мир его не трагичен. Думаю, само русское слово внушает ему человеческий оптимизм, а не партийная вера. Даже в природных катаклизмах, хоть стань весь мир вверх тормашками из-за всяких тайфунов, он видит просветление.

...В прозрачной тьме и ясной мгле

перед тобою распахнётся

всё то, что больше не вернётся,

и всё, что будет на земле:

росток сегодняшней зари,

скупая вечность человека,

твой беглый след в глубинах века

и Южный Крест над Уссури.

Созерцание огромностей мира - океана, вселенной, тайфунов - при ощущении малости человека, воспаляет в нём гордыню, которая не отпускает его, возбуждает другие речи. Он, словно ревнивый греческий божок, низвергнутый со своего пьедестала, рядится в космогонического демиурга и зарится на престол Зевса. И всё для чего?

Не повторенья жажду - возвращенья

в первоначальном облике своём.

Пусть капля, испаряясь от свеченья,

иною возвратится в водоём -

но я хочу сберечь былую память,

перевенчать бессмертие и век.

Я человек, не капля и не камень,

свет приходит к нам навсегда.

Бессмертна ревность к недоступным звёздам

и жажда быть творителем всего.

И если этот мир ещё не создан,

то день придёт, и я создам его.

Создам таким, чтоб никакие боги

создать его иначе не могли.

Создам таким, чтоб все его дороги

не от Земли, а к ней одной вели...

Но мало быть дорогой и подножьем.

Ни времени, ни тленью, ни огню

не дамся я. И даже в чине божьем

в себе я человека сохраню.

Я возвращусь в мой дом, простой и тесный,

в мой милый мир, где вырос и стою,

увижу солнце, море, люд воскресный -

заплачу или песню запою.

А всё для того, чтобы вернуться в маленький уютный мир - прошлого, детства, дома. "Над бездной смерти торжествует нежность". Это возвращение совершается благодаря лишь одному слову - зачем же было метать гром и молнии? И вот он уже у порога, у крыльца.

Довольно слова одного: крыльцо...

И вновь проходит целый месяц лета,

и чьё-то невозвратное лицо

является из темноты и света.

А от крыльца до утренней воды,

слоистой наподобие слюды,

ещё хранит трава её следы,

и ни обиды в мире, ни беды.

...как медлит над водой ручья она

как дорожим мы всем, что испытаем,

как бесконечно счастье, как полна

вся жизнь -

полуминутным ожиданьем,

пока неторопливо -

миг и час! -

она идёт

к крыльцу

тропой пологой...

А прямо от крыльца

своей дорогой

уходят годы

и уносит нас.

Очевидно, что слово - это вечный двигатель нашего перемещения во времени. Слово - это песня, напев, хриплая пластинка, молитвы лягушек, стрёкот цикад, а также плач, который уже бессилен воскресить дорогого человека.

Душа моя, мало

всего, что объемлю,

синицы мало и журавля...

Ушла моя мама в землю,

теперь моя мама - сыра земля.

Прядкой волосы отобьются -

встанут, седенькие, леском.

Слёзы мамины отольются

где рекою, где родником...

Не приучен тобой к моленьям,

многумная голова -

припадаю

к твоим коленям,

не умею сказать слова.

Брошусь на землю, где придётся,

охранен от змей и простуд -

слёзы высохнут,

боль сотрётся.

Травы мягкие

прорастут.

И когда поэт достигает высокой высоты "не умею сказать слова", он становится похожим на собаку. Тогда в глазах этой собаки-поэта читаются не только жалость, но и умение любить и помнить.

Пришла большая знакомая собака,

положила голову мне на колени,

и не сказала ни единого слова,

и моей песне не подтянула,

только пришла, знакомая, большая,

голову на колени мне положила -

ни говорить, ни петь не умеет,

только и умеет - любить и помнить.

От неумения пробиваются истинные слова, безыскусные, как "саморосная трава", а не замышленные концептуальные стихотворения. Снова вспоминается образ придорожной травы: "Подробности твоих дорог пускай укроет подорожник". Это не символ запустения и забвения. Это знак крепости и укоренения. Так укореняется слово. Слово Юрия Кашука приросло к дальневосточной земле, к его скалистым берегам. Так что когда он в 1983 году пытался вырваться в столицу за литературным признанием, то пришлось вырвать с корнем и слова. А его слова - синонимичны жизни. На новой почве они не прижились.

Саморосная трава,

стебелёк мой тонкорукий!

и в любови, и в разлуке

перед всеми ты права.

Саморосная трава

прямо в колее дорожной,

листик серо-голубой,

что поделаешь с тобой!

Подорожник - он не рожь,

не тюльпаны-недотроги:

от судьбы и от дороги

в десять рук не оторвёшь.

Как репейник, цепкий взгляд

всех прохожих равно метит...

Солнце светит. Дует ветер.

Одуванчики летят.

Поэзия - искусство неумения. Какую тяжелую работу нужно проделать, чтобы достичь этого неумения! Лет десять назад в конце октября или вначале ноября, когда приморская осень в лесу наполняется прозрачной немотой, я написал несколько строк. Что-то созерцательное, восточное, с дзэн-буддийской начинкой.

Мой ум прозрачен, как осенний лес.

Деревья похожи на деревья,

листья - на листья.

Здесь, блаженствуя, живёт молчание,

и среди его владений

блуждаю я,

как осколок эха -

ветра ли,

синицы...

Уши глохнут -

какая разноязыкая

эта немота!

"Все проще слов одежда, и все понятней суть". Так выразил мое ощущение поэт. В 1974 году на свой день рождения, 30 октября, Юрий Кашук написал стихотворение, в котором наши мысли как бы соединились в одно целое - что можно было бы назвать уже известным словом "неразделимостью". Это когда не различаешь себя от другого - дерева, моря, неба. Встреча двойников. Так обретается забвение. Не самозабвение, а забвение себя самого... А забыв себя, можно ли требовать памяти о себе?

Лес походит на лес.

Море - точь-в-точь как море...

Стоило ли долго

доживать до таких вершин?

Море похоже на море.

Солнце - оно как солнце.

Любовь похожа на счастье.

Стихи - на прошедшую жизнь.

Стоило ли так долго

добираться к началу дороги,

где не было ни сравнений,

ни стихов, ни любви?

Море - действительно море.

Любовь - действительно счастье.

Жизнь - дорога надежды.

Стоило ли идти?

Море, любовь и солнце

не умещаются в строчке,

не умещаются в жизни -

столько их было много.

Выше только надежда

стать для кого-то любовью,

стать, хоть немного, морем,

стать, на мгновенье, светом.

Только одна надежда:

выдохнуть людям песню,

морю, любви и солнцу -

только одна надежда.

Выдохнуть вместе с жизнью,

только одна надежда,

только одна надежда,

словно глубокий выдох.

К 70-летию со дня рождения Юрия Кашука (1937-1991), владивостокский писатель и критик Александр Белых представил свои размышления о поэте, принадлежавшем к поколению его отца, размышления, оформленные в виде предлагаемого вам текста.

Дорога к забвению

Поэт не вечен.

Стих его не вечен.

Но от смерти лечит

пространство русской речи

и время русской речи.

Человек укореняется на своей земле через слово. Вообще-то говоря, и земля тоже обживается словом, привыкает к нему, и уж потом никак это слово не выкорчевать из почвы, как не переименовывай. На дальневосточной земле со скудной поэтической памятью и краткой русской историей каждое слово должно было бы бережно сохраняться нами. Но не так-то было...

Слово Юрия Кашука забылось уже в следующем поколении, сразу после смерти в 1991 году, 15 января. Не помню, чтобы кто-то из молодых да амбициозных поэтов девяностых вспомнил его имя. Не слышал: "А ты читал?.." Поэт оказался ненужным. Это было время отторжения. Опыт его остался невостребованным. Культурный слой смыт тайфуном. Дальневосточная почва выветрилась. Он прошёл путь от поэзии, которая была эквивалентна в его мифологеме личной памяти, к забвению.

Собой не обременяй

спрессованную память века.

Подробности твоих дорог

пускай укроет подорожник.

Идут иные времена.

Взойдут иные имена.

Им выполнять иной урок,

им этот опыт - не помощник.

Архивной памяти обманка

нас не поможет разгадать.

Мы - поворотный день земли,

мы - тьма, беременная светом.

От генетического банка

процентов сроду не видать.

Мы были, пели и прошли.

Кто больше смог на свете этом?

Я не знаю подробностей его биографических дорог. Он принадлежит поколению моего отца. Две книжки стихов - "Надежда" (1977) и "Второй виток" (1981), которые я случайно подобрал в артёмовской районной библиотеке, изобилуют любопытной географией странствий Юрия Кашука. Это московское декабрьское небо 1944 года, Сибирь, село Гуран, город Тулун, Миус-река, Азовское море, Таганрог, ул. Канатная, 2 и дом на бывшей Полицейской, Каменка, Владивосток, улица Первая Морская, Итуруп, Буссоль, Парамушир, Эримо, бухта Звёздная, бухта Русская, Шикотан, Бристоль, Камчатка, Исиномаки, Большой Шантар, залив Рок, остров Уединения, бухта Ложная, бухта Отрадная, мыс Опасный, мыс Край Света, мыс Повортный, мыс Страха, пролив Сомнения, залив Аляска и даже линия перемены дат...

Все эти названия приобретает некое символическое звучание, как бы наполняются двойным смыслом. Его стихам они придают вектор странствия - в неведомое. При этом он всегда знает пункт своего назначения. Думаю, что это, конечно, не порт приписки, скажем, Итака, а поэзия. Однако в стихах не встретил ни одного намека на Улисса, никаких античных, "культурных" ассоциаций и реминисценций (а ведь Александр Герцен давал повод, назвав эти тихоокеанские места "Средиземным морем будущего"). Юрий Кашук вспоминает имена реальных негероических людей - маячника Володю "на маяке Край Света", безымянных тралмастера, механика из рефмашины, крабаловов на Шикотане, штурмана Олега. Даже противостояние человека и стихии подано буднично, без романтической экзальтации.

Между музыкой и восьмибалльным штормом -

хрупкое качанье переборки.

Всплески и отливы чистых звуков

под ударами волны в иллюминатор

превращаются в такой же голос,

как и сивуча рокочущий ревун,

как и чаек детский плач,

как вой циклона в наших мечтах...

Между музыкой и ураганом "Ирма"

только мы в железной лодке -

нитка связи,

трос швартовый,

шов сварной.

Однако в начале этого пути его поэзия следует завету старомодной литературы:

Произнеси, запечатлей,

останови теченье дней -

всё, что во времени хоть раз

коснулось рук, коснулось глаз.

В былые дни дороги нет,

и лишь запечатлённый свет,

пробивши лучиком года,

нас согревает иногда.

Этот фрагмент стихотворения 1973 года, без двух первых четверостиший, под названием "Поэзия", в следующей книге 1981 года был переосмыслен, переименован "К старинному портрету", и дополнен заключительными восемью строками.

Как знать, каких достигнет вод

твой неумелый перевод,

в какие бездны дальних лет

пробьётся этот робкий свет

и кто, наследующий нам,

по самодельным письменам

узнает нас, сойдёт с высот

и свой привет произнесёт!

Речь снова заходит о забвении и памяти. У нас ещё на слуху его ироничное определение поэзии: "архивной памяти обманка", из которого следует горькое заключение - "нас не поможет разгадать". Поэтому-то поэзия сопровождается у Юрия Кашука двумя враждебными друг другу сёстрами, но милосердными для автора:

Соединённые миры

Везде и всюду с нами -

Две милосердные сестры,

Забвение и Память.

Два ставня одного окна

И два крыла в полёт.

Из боя вынесет одна -

Другая в бой пошлёт.

Одна твердит тебе: родной!

Другая: дорогой!

И всё, что ведомо одной,

Неведомо другой.

Совместны воля и покой,

Как заводь и река,

И рядом с жаркою рукой -

Прохладная рука.

Стихи его не мрачны, несмотря на перипетии судьбы типичного шестидесятника. Они и не "бодры и веселы", но в них есть непонятно на чём основанная наивная вера безбожника в возможность преодоления смерти. "И в мире есть любовь, и смерти нет". Ибо "...всё, что ни есть - от любви, звёзды, деревья и звери". Это вера поэта, осознающего себя соавтором мира. "Море и дорогу, людей, деревья, камни, звёзды, мысли я впитывал. Я был соавтор лет". Пусть это литературная поза, жест, маска. Это, должно быть, оптимизм советского человека. Он был искренне верующим коммунистом, хоть и исключённым из плотных партийных рядов. Правда, потом был восстановлен, иначе как бы он работал первым помощником капитана на научно-поисковом судне. Была такая политическая должность на советских судах - помполит...

Всё ново под старой Селеной

сейчас и во веки веков.

Минуту назад во Вселенной

быть не было наших стихов,

А с этого самого мига

неполно без них бытиё.

Идёт сотворение мира,

меняется наше жильё.

Я этого мира соавтор;

такая настала пора:

меняется дальнее завтра

и давнее наше вчера,

меняются милые лица,

крошится глухая стена.

А счастье ещё состоится -

для всех

и во все времена.

Архив поэта не собран. Союз писателей не стал заботиться о каком-то там владивостокском поэте. Он не был членом "ихнего" союза. Его туда не подпускали, не любили, какие-то идеологические грешки водились за ним, или из ксенофобии. После венгерских событий 1956 года за вольнолюбивое речетворство, за студенческий ропот против советских танков был изгнан из МГУ, с мехмата, и спасался бегством в дальневосточной тайге. Империи он не оппонировал (если уместна эта параллель) как Иосиф Бродский в архангельской ссылке. Хотя они люди одного поколения. Говорят, что архив его ранних стихов до сих пор хранится у Натальи Солженицыной, в девичестве Стекловой, с которой он водил близкое знакомство в московскую студенческую пору. Напротив, он очень хотел вписаться в советскую систему ценностей. Старался. По стихам видно, что старался. А другой-то не было. Кроме поэзии. И тут был разлад. Видимо, эти противоречия между системой и поэзией он старательно прятал. Правда его поэзии не преодолевала ложь политической системы. И ощущал свою скромность в присутствии Поэзии - "безымянным переулком мелким дождичком идти".

Из окошка - запах булок.

Время нить свою прядёт.

Безымянный переулок.

Мелкий дождичек идёт.

Он идёт мне прямо в руки

с мая и до сентября.

В сито самой мелкой муки

просевается заря.

По своей идёт охоте,

без особенных задач.

Понемногу он проходит

в зону пригородных дач,

шелестит Зелёной Гривой,

зарывается в траву...

От походки той счастливой

я его не оторву,

я уйду к своей погудке:

в необдуманном пути,

в безымянном переулке

мелким дождичком идти.

Это стихи из цикла "Напевы", из книги "Второй виток", и все они мне нравятся. Они действительно поются. Илья Фаликов в эссе "Экстремальная музыка" пеняет своему другу по Владивостоку, за стихи в "Литературной газете", опубликованные в 1987 году (заметим: в разгар перестройки) под названием "Моя партийная работа". Есть такое стихотворение в книжке "Второй виток". Называется "Общее дело". Оно ли было там опубликовано, не знаю. Оно как будто бы программное, уже с другой поэтической декларацией, нежели той, что требовало запечатлеть мгновение. Не смотря на "советское" содержание, оно мне симпатично за антипоэтическую наглость.

Политработа

плохо укладывается в ямб.

Не лучше и в другие известные мне размеры.

Мало поэзии в цифрах финплана,

не ночевала она

в оптовых ценах и поисковых прогнозах,

в справках и постановлениях.

Пусть те,

кто смотрит на дело со стороны,

наблюдает работу с целью описания, -

пускай они

открывают поэзию

в слизи тралового кутка,

в яме рыбного бункера,

в грязи забитого шпигата

или повестках дня.

Я им не судья.

я не очевидец, а участник,

и знаю точно:

поэзия только в самом человеке.

Это он

берёт инструкцию,

в которой ни грана поэзии,

входит в вонючую тукомолку

и -

по брови в тавоте и ржавчине,

по уши в смрадной жиже -

прессует муку в круглые жмыхи

и не думает, что это красивое дело.

он наполняется ладом,

он думает, как получше

сделать свою работу, -

и он становится выше,

он становится больше,

он делает общее дело,

хотя он в цеху один.

И его пронзает мелодия,

ритм и безмолвный напев,

и это звучание вливается

в общую музыку мира.

А сделать, чтоб каждый рабочий,

будь он токарь или биолог,

эту партию вёл сознательно -

вот в основе политработа:

миллион или десяток ноток

слить в одну всеобщую песнь.

Так не пишется в протоколах

и печатных стихотвореньях,

да и вовсе это не нужно -

говорить, называть, объяснять,

что политика и поэзия -

просто формы общего дела.

В стихах его видна не стихийная природа, а продуманная работа ума, мастеровая рука ремесленника - чтобы извлекать музыку, нужно умение. Рацио преобладает над интуицией. И это понятно - он ведь физик, "многоумная голова", неприученная к моленьям. Это отразилось на поэтике стиха. Может быть, философский камень поэзии он и не изобрёл, но хуже стихи от этого не стали. Кристалл памяти в его руках сверкает яркими подробностями бытия, будто ими можно заслониться от смерти. Не слово владеет им, а он пытается овладеть словом. Зато ему дано седьмое чувство - чувствовать движение времени "как реку, как ветер":

Всё прошлое - светло и мило.

Пустыня помнится как сад...

Как много будущего было

немного лет тому назад!

Стремительно и безвозвратно

перетворяется с утра

моё урановое завтра

в моё свинцовое вчера.

И чувством, новым человеку,

движенье времени во всём

я телом чувствую, как реку,

как ветер, чувствую лицом.

Я жил? Быть может. Наяву -

лишь эти звёзды, эти лица

в которых вижу - я живу!

Свинец и кровь уже прошли,

уран и кровь ещё не стали,

но длится жизнь, и время в ней

то рвёт, склёпывает звенья.

И полон я благоговенья

перед любовью этих дней.

Чувствовать время - это, значит, чувствовать малость вещей, их бытие, восполнять их память. "Камня забвенье и память травы/ реанимируй!". Это задача поэта, пафос его творчества - победить небытие. Без этого нет "живой жизни", течения времени, вечной переменчивости. Время, память, забвенье - в одной связке. "Время есть отношение бытия к небытию" (Достоевский). Как видим, мир его вещественен, зрим, осязаем - и даже время, и даже небо. И язык его вполне земной, шероховатый, мозолистый. Ибо это язык не только слова, но и рук. Руками можно осязать время - трогать вещи.

О, как пело и что лепетало

мне доступное небо - в руках!

Слов таких никогда не бывало

ни в каких неземных языках.

Что мне все развысокие души,

что мне высшее их бытиё -

если можно припасть и дослушать

беззаветное

тело твое.

Слово его рукотворно. Поэтому-то поэзия - его ремесло. Не случайно он руководил литературным объединением под названием "Мастерская", из которой вышел целый выводок поэтов, втихомолку помнящих своего учителя, умудрившихся остаться в своём времени - за линией перемены дат, в восьмидесятых годах.

Сурова жизнь,

но всё-таки певуча!

и тем её мелодия верней,

чем строже слух.

А мы в ней - только случай,

и нам уже

не повториться в ней.

Прекрасные мгновения и лица,

желание и право говорить,

и даже эту жажду повториться -

увы, мой друг, уже не повторить.

........................................

Вобрав деянье и благоговенье,

соединив

случайные черты,

о жизнь земная, вечное мгновенье,

как беспощадна и прекрасна ты!

Ещё одна интенция его поэзии - это неразделимость. Неразделимость памяти всех вещей. Вот почему стих его проделывает обратный путь "от завершённости к началу", "к морю дождинкой", "к началу любви", к детству, к музыке. Собственно, это и есть путь поэзии. Песок - один из образов забвения в его стихах. Поэт в некотором роде археолог, он раскапывает пески, чтобы помнить.

Прошедшее - неповторимо...

Но дней набита колея:

плывут по траверзу Курилы,

Курилы, молодость моя...

Ещё, чадя китовым жиром,

горели в небе каганцы,

но набухал за Кунаширом

рассвет и заводил концы

на кнехты высвеченных скал,

на белоглавые вулканы.

Луна светила вполнакала,

совсем, как память.

Я искал

знакомый берег...

Жизнь назад,

моим двадцатилетним летом,

здесь был китовый комбинат;

тут время пахнет спермацетом,

и до сих пор ожоги лет

затягивает новой кожей...

Но в бухточке, такой похожей,

причала нет.

Пустынно, холодно, просторно.

А на причальной полосе -

все, что выносит после шторма,

и все, кого выносит, все:

медуз расплавленных стекло,

хребтины, панцири и клювы,

круги, плоты, обшивки трюмов -

от тех, кому не повезло.

Через ручей с былым мостом

в посёлок выйду - и увижу

в песке затопленный по крышу

тот самый

пятистенный дом.

И чайка с криком заполошным

слетит с резного петушка,

когда, прошедшим запорошен,

шагну на дюну с чердака...

А мне

в пути отца и сына

ни дня судьба не повторит.

Над мачтами

неугасимо

звезда потухшая горит.

Свет от потухшей звезды - ещё один из образов памяти. Память - вот источник его речи. Когда она "говорит", нелепо молчать поэту. Поэт не только соавтор мира каждой своей строчкой, но и творец самого себя. Ключевые слова в словаре поэта - море, земля, небо, память, музыка. Они прочитываются как категории. Это его "пять элементов", благодаря которым "с миром душа равновесна", то есть со всей вселенной. Каждое из этих слов можно расшифровывать и конкретизировать - пусть его новый читатель проделает эту работу самостоятельно. Мир его не трагичен. Думаю, само русское слово внушает ему человеческий оптимизм, а не партийная вера. Даже в природных катаклизмах, хоть стань весь мир вверх тормашками из-за всяких тайфунов, он видит просветление.

...В прозрачной тьме и ясной мгле

перед тобою распахнётся

всё то, что больше не вернётся,

и всё, что будет на земле:

росток сегодняшней зари,

скупая вечность человека,

твой беглый след в глубинах века

и Южный Крест над Уссури.

Созерцание огромностей мира - океана, вселенной, тайфунов - при ощущении малости человека, воспаляет в нём гордыню, которая не отпускает его, возбуждает другие речи. Он, словно ревнивый греческий божок, низвергнутый со своего пьедестала, рядится в космогонического демиурга и зарится на престол Зевса. И всё для чего?

Не повторенья жажду - возвращенья

в первоначальном облике своём.

Пусть капля, испаряясь от свеченья,

иною возвратится в водоём -

но я хочу сберечь былую память,

перевенчать бессмертие и век.

Я человек, не капля и не камень,

свет приходит к нам навсегда.

Бессмертна ревность к недоступным звёздам

и жажда быть творителем всего.

И если этот мир ещё не создан,

то день придёт, и я создам его.

Создам таким, чтоб никакие боги

создать его иначе не могли.

Создам таким, чтоб все его дороги

не от Земли, а к ней одной вели...

Но мало быть дорогой и подножьем.

Ни времени, ни тленью, ни огню

не дамся я. И даже в чине божьем

в себе я человека сохраню.

Я возвращусь в мой дом, простой и тесный,

в мой милый мир, где вырос и стою,

увижу солнце, море, люд воскресный -

заплачу или песню запою.

А всё для того, чтобы вернуться в маленький уютный мир - прошлого, детства, дома. "Над бездной смерти торжествует нежность". Это возвращение совершается благодаря лишь одному слову - зачем же было метать гром и молнии? И вот он уже у порога, у крыльца.

Довольно слова одного: крыльцо...

И вновь проходит целый месяц лета,

и чьё-то невозвратное лицо

является из темноты и света.

А от крыльца до утренней воды,

слоистой наподобие слюды,

ещё хранит трава её следы,

и ни обиды в мире, ни беды.

...как медлит над водой ручья она

как дорожим мы всем, что испытаем,

как бесконечно счастье, как полна

вся жизнь -

полуминутным ожиданьем,

пока неторопливо -

миг и час! -

она идёт

к крыльцу

тропой пологой...

А прямо от крыльца

своей дорогой

уходят годы

и уносит нас.

Очевидно, что слово - это вечный двигатель нашего перемещения во времени. Слово - это песня, напев, хриплая пластинка, молитвы лягушек, стрёкот цикад, а также плач, который уже бессилен воскресить дорогого человека.

Душа моя, мало

всего, что объемлю,

синицы мало и журавля...

Ушла моя мама в землю,

теперь моя мама - сыра земля.

Прядкой волосы отобьются -

встанут, седенькие, леском.

Слёзы мамины отольются

где рекою, где родником...

Не приучен тобой к моленьям,

многумная голова -

припадаю

к твоим коленям,

не умею сказать слова.

Брошусь на землю, где придётся,

охранен от змей и простуд -

слёзы высохнут,

боль сотрётся.

Травы мягкие

прорастут.

И когда поэт достигает высокой высоты "не умею сказать слова", он становится похожим на собаку. Тогда в глазах этой собаки-поэта читаются не только жалость, но и умение любить и помнить.

Пришла большая знакомая собака,

положила голову мне на колени,

и не сказала ни единого слова,

и моей песне не подтянула,

только пришла, знакомая, большая,

голову на колени мне положила -

ни говорить, ни петь не умеет,

только и умеет - любить и помнить.

От неумения пробиваются истинные слова, безыскусные, как "саморосная трава", а не замышленные концептуальные стихотворения. Снова вспоминается образ придорожной травы: "Подробности твоих дорог пускай укроет подорожник". Это не символ запустения и забвения. Это знак крепости и укоренения. Так укореняется слово. Слово Юрия Кашука приросло к дальневосточной земле, к его скалистым берегам. Так что когда он в 1983 году пытался вырваться в столицу за литературным признанием, то пришлось вырвать с корнем и слова. А его слова - синонимичны жизни. На новой почве они не прижились.

Саморосная трава,

стебелёк мой тонкорукий!

и в любови, и в разлуке

перед всеми ты права.

Саморосная трава

прямо в колее дорожной,

листик серо-голубой,

что поделаешь с тобой!

Подорожник - он не рожь,

не тюльпаны-недотроги:

от судьбы и от дороги

в десять рук не оторвёшь.

Как репейник, цепкий взгляд

всех прохожих равно метит...

Солнце светит. Дует ветер.

Одуванчики летят.

Поэзия - искусство неумения. Какую тяжелую работу нужно проделать, чтобы достичь этого неумения! Лет десять назад в конце октября или вначале ноября, когда приморская осень в лесу наполняется прозрачной немотой, я написал несколько строк. Что-то созерцательное, восточное, с дзэн-буддийской начинкой.

Мой ум прозрачен, как осенний лес.

Деревья похожи на деревья,

листья - на листья.

Здесь, блаженствуя, живёт молчание,

и среди его владений

блуждаю я,

как осколок эха -

ветра ли,

синицы...

Уши глохнут -

какая разноязыкая

эта немота!

"Все проще слов одежда, и все понятней суть". Так выразил мое ощущение поэт. В 1974 году на свой день рождения, 30 октября, Юрий Кашук написал стихотворение, в котором наши мысли как бы соединились в одно целое - что можно было бы назвать уже известным словом "неразделимостью". Это когда не различаешь себя от другого - дерева, моря, неба. Встреча двойников. Так обретается забвение. Не самозабвение, а забвение себя самого... А забыв себя, можно ли требовать памяти о себе?

Лес походит на лес.

Море - точь-в-точь как море...

Стоило ли долго

доживать до таких вершин?

Море похоже на море.

Солнце - оно как солнце.

Любовь похожа на счастье.

Стихи - на прошедшую жизнь.

Стоило ли так долго

добираться к началу дороги,

где не было ни сравнений,

ни стихов, ни любви?

Море - действительно море.

Любовь - действительно счастье.

Жизнь - дорога надежды.

Стоило ли идти?

Море, любовь и солнце

не умещаются в строчке,

не умещаются в жизни -

столько их было много.

Выше только надежда

стать для кого-то любовью,

стать, хоть немного, морем,

стать, на мгновенье, светом.

Только одна надежда:

выдохнуть людям песню,

морю, любви и солнцу -

только одна надежда.

Выдохнуть вместе с жизнью,

только одна надежда,

только одна надежда,

словно глубокий выдох.

В стихах у всякого поэта много троп, много сюжетов. Я прошёлся только одной тропинкой, по которой мало кто хаживал. Очень много соблазнов цитировать стихи поэта. Я заглянул в формуляр книжек и обнаружил, что был единственным читателем этих экземпляров за тридцать лет, с 1977 и 1981 годов. Я благодарил библиотекарей за то, что они по случайности не списали эти книжки в утиль. На одном из Интернет-сайтов опубликованы некоторые его стихи - сын потрудился. http://www.yuri-kashuk.narod.ru/


Наверх